Предыдущая Следующая
468
«вы», он
же писал им «ты») стихи о мне Пушкина заставили меня пожать плечами. Судьи,
меня и других судившие, делали свое дело: дело варваров, лишенных всякого света
гражданственности, цивилизации. Это в натуре вещей. Но вот являются другие
судьи. Можно иметь талант для поэзии, много ума, воображения, и при всем том
быть варваром. А Пушкин и все русские, конечно, варвары. У одного из них, у
Ж<уковско>го, душа покрывает и заменяет неудобства свойственного Русскому
положения».
Реакцию Н. И. Тургенева можно было бы счесть данью минутному раздражению,
вызванному тем, что сам он в это время хлопотал о пересмотре своего дела и не
был заинтересован в упоминании в ряду других декабристов, и усугубленному
впечатлением от стихотворений Пушкина периода польского восстания. Однако
соображения эти нельзя признать решающими. Впечатление от письма брата со
стихами Пушкина оказалось слишком глубоким и болезненным. Уже совпадение
выражения А. И. Тургенева о том, что в десятой главе «есть прелестные
характеристики Русских и России», с заглавием, которое Н. И. Тургенев поставил
на титуле своих мемуаров: «La
Russie et les Russes» («Россия и Русские»), привлекает
внимание. Однако это можно было бы почесть случайным совпадением, если бы не
более существенная перекличка. В письме брату, отводя любое мнение оставшихся в
России соотечественников (и в том числе Пушкина) как варварское, Н. И. Тургенев
писал: «...покуда Дикий в лесах, дотоле он не в состоянии и особенно не в праве
судить о людях, коим обстоятельства позволили узнать то, чего в лесах знать
невозможно. Мне всегда приходит в голову американец Hunter, воспитанный между
дикими, но после образовавшийся в Англии. Видя суждения Русских обо мне, мне
всегда кажется, что в подобном моему положении был бы Hunter, если б его дикие
судили о нем. А он еще и любил своих диких, чего я о себе, конечно, сказать не
могу. Если бы суждения обо мне Русских имели для меня какую-нибудь
значительность, то я начал бы писать мои мемуары (курсив мой. — Ю. Л.)». Это место
почти дословно Н. И. Тургенев повторил в «России и Русских» (цит. по русскому
переводу, М., 1915): «Я вспоминаю, что в первые годы моего изгнания, когда я
находился в Англии, мне попалась недавно изданная книга, в которой ее автор, по
фамилии Hunter, рассказывал историю своей жизни. Родившись в Канаде, на окраине
страны, он еще маленьким ребенком был похищен дикарями. Они усыновили его.
Выросши среди нравов и обычаев своей новой родины, он, в конце концов, полюбил
ее, подобно тому, как любят родные места. Достигши 17 или 18 лет, он во время
одного набега попал в руки жителей Канады и остался среди них <...>. От
меня далека мысль стараться установить какую-либо аналогию между Hunter'ом и
мною, и еще менее между русскими и этими дикарями; но, чтобы указать характер
моих размышлений по поводу моего процесса, я должен сознаться, что часто, думая
о Hunter'e, я говорил себе: „Если бы случайно, после его возвращения в Канаду,
дикари, которых он покинул, решили приговорить его к смертной казни, что тогда
он подумал бы о них?" И вот, я готов был думать по поводу смертного
приговора, произнесенного надо мною, то именно, что, по всем вероятиям, Hunter
подумал бы по поводу подобного приговора» (С. 300—301).
469
Совпадение хода мысли и текстуальное тождество ссылки на книгу Hunter'a
позволяет утверждать неслучайный характер связи между письмом Н. И. Тургенева
от 20 августа 1832 г.
брату и замыслом книги «Россия и Русские». Видимо, суждения соотечественников
все же имели для Н. И. Тургенева «какую-нибудь значительность».
3. Что же послужило причиной раздражения Николая Тургенева? Бесспорно, она
заключается в ускользающем и от людей типа Александра Ивановича Тургенева, и,
уж тем более, от наших современников, но болезненно почувствованном Н. И.
Тургеневым налете иронии. Уже фраза:
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян —
задевала больное место движения и указывала на утопичность его планов. Когда
писалась десятая глава, Лунину было за сорок лет, к давнишней славе бретера и
повесы давно уже прибавился ореол героической личности, мыслителя, каторжника с
гордо поднятой головой. Достаточно без предубеждений сопоставить с этим образом
фигуру вдохновенно бормочущего «друга Марса, Вакха и Венеры», чтобы
почувствовать иронию и близорукость такого взгляда. Да и меланхолически
обнажаемый кинжал, и еще в соседстве с пушкинским чтением ноэлей, выглядел не
очень героически и совсем не столь уж опасно для тиранов. Конечно, этот налет
иронии не может быть сравнен с убийственно сатирическими словами в адрес
Александра I. Нельзя не заметить, что при переходе к югу ирония как бы сходит
на нет.
В тексте есть еще одна странность: события 1812 г. даны в каком-то
сниженном ключе, а упоминание «русского Бога» как одной из возможных причин
победы после известных стихов Вяземского звучало, по меньшей мере,
двусмысленно. Пушкин всегда писал о Тильзите с глубокой горечью:
Тильзит!.. (при звуке сем обидном
Теперь не побледнеет росс)... (II, 215)
Это и интонационно, и по смыслу весьма далеко от упоминания о том, как
...не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Б<онапартова> шатра. (VI, 522)
На этом фоне бросаются в глаза героико-патетические интонации строк о
Наполеоне:
Сей муж судьбы, сей странник бранный
Пред кем унизились ц<ари>... (VI, 522)
4. Следует различать сатиру в адрес власти и ее клевретов и иронию,
направленную в дружеские, а иногда и в глубоко уважаемые мишени. Почему А. И.
Тургенев не увидел в стихах ничего обидного, а Н. И. это почувствовал? Потому
что стихи эти не задевали ни благородства, ни добрых намерений декабристов. Они
лишь ставили под сомнение серьезность их действий. А Александр Иванович
Тургенев сам считал путь заговоров несерьезным и уверял себя и окружающих, что
брат его никогда заговорщиком не был, а стремился лишь к мирной европеизации
России и мирному уничтожению Предыдущая Следующая
|