Предыдущая Следующая
что я не
сахарный, а кожаный, совсем опешили» (XIV, 34). Между тем поэзия требовала
труда и времени, а поэт нуждался в общественном признании права быть не
«печальным сумасбродом», а просто человеком.
Пушкин пытался для себя решить этот вопрос резким разграничением трех сфер:
жизни профессионального литератора, журналиста, полемиста, жизни, требующей
общения с литературной братией, книгопродавцами, профессиональной среды; жизни
поэта, его глубоко интимного творческого труда, требующего уединения и покоя, и
жизни светского человека, общающегося с такими же, как он, светскими людьми и
чуждающегося всякой профессиональной среды и профессиональных интересов. Пушкин
не любил смешения этих сфер.
В повести «Египетские ночи» он писал: «Зло самое горькое, самое нестерпимое для
стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймен и которое никогда
от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою собственность; по ее
мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия. Возвратится ли он из деревни,
первый встречный спрашивает его: не привезли ли вы нам чего-нибудь новенького?
Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезни милого ему человека,
тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь
сочиняете! Влюбится ли он? — красавица его покупает себе альбом в английском
магазине и ждет уж элегии. <...>
Чарский употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное
прозвище. Он избегал общества своей братьи литераторов и предпочитал им
светских людей, даже самых пустых. Разговор его был самый пошлый и никогда не
касался литературы. В своей одежде он всегда наблюдал самую последнюю моду с
робостью и суеверием молодого москвича, в первый раз отроду приехавшего в
Петербург. В кабинете его, убранном как дамская спальня, ничего не напоминало писателя;
книги не валялись по столам и под столами; диван не был обрызган чернилами; не
было того беспорядка, который обличает присутствие Музы и отсутствие метлы и
щетки. <...>
Однако же он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая
дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал
с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только
тогда и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и
слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?»
(VIII, 263—264).
Чарский, конечно, не Пушкин, который давно уже перестал превращать своих героев
в автопортреты. Пушкин поставил Чарского в свою ситуацию и дал ему возможность
довести до крайнего предела тенденции своего поведения.
Однако разделение себя на разных людей не могло быть пушкинским идеалом — это
был выход временный, переходный. По отношению к тому совершенному идеалу
личности художника, который Пушкин упорно формировал в себе, это напоминало
многочисленные в этот период незавершенные и оставленные наброски произведений.
Переходное время не давало целостности. Замыслы не завершались, поведение не
складывалось в единое целое. Тем острее была жажда законченности. Движение,
начатое в Михайловском,
126 Предыдущая Следующая
|